Толстой и художественные искания зарубежных писателей ХХ века (часть 1)

зарубежных писателей.
У Хемингуэя немало страниц, где «нелюбовь к литературщине», к штампу, принимает ярко выраженный критический, бунтарский смысл. Стоит вспомнить строки из романа «Прощай, оружие!»:
«Меня всегда приводят в смущение слова «священный» и «славный», «жертва», и выражение «совершилось». Мы слышали их иногда <...> но ничего священного я не видел, и то, что считалось славным, не заслуживало славы, и жертвы очень напоминали чикагские бойни, только мясо здесь просто зарывали в землю <...> Абстрактные слова, такие, как «слава», «подвиг», «доблесть» или «святыня», были непристойны рядом с конкретными названиями деревень, номерами дорог, названиями рек, номерами полков и датами».

Подобное заострение контраста между словами-масками, словами-ширмами и тем, что они обозначают в действительности,— прием очень обычный у Толстого. Суровая прямота языка Толстого стала для Хемингуэя опорой но только в выработке собственного, оригинального стиля (совсем, кстати сказать, не похожего на толстовский), но и,— что важнее — в отталкивании от шаблонов официального буржуазного мышления.
Толстовская прямота как противоположность литературщине, ложной красивости вставала в предсмертных размышлениях ученого и поэта Бориса Вильде (русского но происхождению, жившего во Франции и казненного гитлеровцами за антифашистскую деятельность). Вильде писал в тюремном дневнике:
«Французская литература, за некоторыми исключениями, слишком литературна. Искусство блистательное, утонченное (например, Жироду, которым я всегда восхищаюсь), но простота утеряна. Для элиты.
А ведь я видел, как бывший колбасник плакал над смертью Манон Леско, я знаю, что «Война и мир» доступна простому мужику. Но ни Клодель, ни Мальро, ни Монтерлан, ни даже Жионо…».
Здесь стоит задуматься, а может быть, и усомниться. В самом общем и глубоком смысле «Война и мир», конечно,— антипод всех и всяких продуктов удешевленного, упрощенного «массового искусства». Вряд ли можно предположить, что «Война и мир» доступна сразу, с ходу любому читателю, в том числе даже самому не подготовленному. Ведь легким чтением ее никак не назовешь.
Сказанное относится и к «Анне Карениной», и к «Воскресению». В них нет общенационального размаха эпопеи, в их структуре, но сравнению с «Войной и миром», больше стройности и единства. Hp и в этих романах действуют, взаимодействуют, сопоставляются, сталкиваются люди разных классов общества, в романический сюжет непосредственно входят напряженные социально-нравственные искания героев, сложно соотносимые с «мыслью народной». В западных литературах XIX в. нелегко найти романы, которые сравнялись бы с большими повествованиями Толстого не только силою словесной живописи, но и богатством интеллектуального содержания.
Общедоступность романов Толстого не в том, что они легки для восприятия, а в том, что они властно побуждают читателя преодолевать трудности, возникающие при чтении. Они привлекают не тем, что написаны «просто», не внешней занимательностью. И не тем, что изображают действительность «как она есть». Наглядность, осязаемость образа мира у Толстого — одно из коренных его свойств как художника. И все-таки главная его суть не в этом. Обаяние книг Толстого заключено прежде всего именно в том, что выводит их за пределы элементарного жизнеподобия: в их психологической, философской глубине, в том, что они несут, как сказал Роже Мартен дю Гар, «тревожное вопрошение о смысле жизни».
Влияние Толстого на прозу XX столетия основано, разумеется, не на том, что он создал стабильный образец романа, некую инвариантную структуру, которая может путем незначительных пристроек приспособляться к разным нуждам. Нет, каждый из романов Толстого но своей структуре уникален, как уникальны и те романы (или романы-эпопеи) XX в., которые написаны под его влиянием,— будь то «Жан-Кристоф», «Семья Тибо», трилогия У. Фолкнера или трилогия М. Пуймановой. Искусство Толстого заключает в себе не приглашение к подражанию, а приглашение к новаторству, поискам, ведь и он сам создавал свои книги путем нелегких поисков. Но Толстой испробовал, утвердил, ввел в обиход такие принципы художественного творчества и, в частности, такие принципы построения художественного повествования, которые получили широкое и разнообразное применение в прозе XX в. «…Все люди неразрывно связаны и равны между собою» (15, 319) — так сказано у Толстого в одной из рукописей «Войны и мира». Эта мысль продолжена, развернута в письме, датированном 1891 г.: «…жизнь наша связана с жизнью других людей и в настоящем, и в прошедшем, и в будущем. Жизнь — тем более жизнь, чем теснее ее связь с жизнью других, с общей жизнью. Вот эта-то связь и устанавливается искусством в самом широком его смысле» (65, 220). Здесь — философское обоснование того нового, что внес Толстой в искусство романа. Проявляя живейшее художническое внимание к первичным, элементарным формам межличностных связей — семейных, родовых, дружеских, Толстой вместе с тем видел отдельного человека в сложной системе общественных связей и с окружающей его средой, и с национальным целым. Такой принцип художественного познания человека оказался в высшей степени продуктивным для искусства XX столетия — для эпохи, когда в условиях больших исторических сдвигов человек сильнее, чем когда-либо, ощутил то, что соединяет его с обществом, страной, другими людьми, другими народами. Не только как мыслитель, моралист, но и прежде всего как художник Толстой противостоит буржуазному индивидуализму в различных его ответвлениях, противостоит всем теориям и теорийкам, которые обособляют личность от мира, возводят атомистическую разобщенность людей в вечный закон бытия. Толстой-психолог видел человеческое «я» во взаимодействии, взаимозависимости с другими «я» и в немалой степени именно поэтому необычайно обогатил изображение человека в искусстве.
В больших произведениях Толстого главенствует, звучит могуче и разнообразно тема возрождения человека, «обогащение личности через народ, объективный мир и национальную историю» 15. Духовная эволюция толстовских героев диктуется и мотивируется прежде всего логикой социальной жизни, историческим опытом России. Пьер Безухов испытывает душевный подъем, находясь на Бородинском поле, а Левин — участвуя в сенокосе; мы тут говорим, казалось бы, о вещах трудно сопоставимых, но есть в них и нечто общее: выход за рамки барского существования, радость движения от «я» к «мы».
И вот здесь — одна из наиболее очевидных линий художественной преемственности, связывающей с творчеством Толстого произведения видных зарубежных писателей XX в. Путь интеллигента-правдоискателя, порывающего (или готового порвать) с миром собственников, осознающего (или готового осознать) свою близость к тем, кто трудится, страдает и борется,— одна из магистральных тем в литературе нашего столетия. Тут можно вспомнить многих и разных литературных героев. В их числе любимые персонажи Ромепа Роллана — Жан-Кристоф и Аннета Ривьер. И оба брата Тибо, Жак и Антуан, у Роже Мартен дю Гара. И Роберт Джордан у Хемингуэя. И юный Ганс Гастль из «Прощания» И. Р. Бехера. И Вернер Бертин, герой антивоенных романов А. Цвейга. Не лишне будет отметить, что в «Очарованной душе» Ромена Роллана один из узловых эпизодов — тот, где Аннета Ривьер читает своим ученикам в классе сцену смерти Пети Ростова из «Войны и мира»; что для бехеровского Ганса Гастля «Война и мир» становится поводом к размышлениям — «все должно стать по-иному»; что Вернер Бертин в своих революционных поисках ищет опоры у любимых им русских писателей. Упомянутые здесь произведения написаны далеко не сегодня, они принадлежат уже, так сказать, к классике XX в. Но тема нравственных исканий личности и движения ее от «я» к «мы» сохраняет свою актуальность, включается в контекст современных проблем: достаточно сослаться на новые книги писателей ФРГ—«Болезнь Галлистля» Мартина Вальзера, «Юность» Вольфганга Кёппена. А толстовский мотив «все люди неразрывно связаны и равны между собою» не так давно обрел новую художественную жизнь в романе Торнтона Уайльдора «День восьмой» в образе-символе гобелена, в котором нити нерасторжимо переплетены,— как судьбы людей…
Те западные критики, которые объявляют Толстого консерватором и традиционалистом, обращают главное внимание на то, что повествование у него ведется от лица всезнающего автора-демиурга, развертывается неторопливо, с большим обилием подробностей, и притом «линейно», в естественной хронологической последовательности. Все это тоже не столь уж чуждо роману XX в. (всезнающий автор налицо и у Томаса Манна, и у Томаса Вульфа, ритм действия у Фолкнера не быстрее, а медленнее толстовского, а прямую хронологическую последовательность событий можно найти даже и в «Постороннем» Камю). Однако у Толстого-романиста гораздо важнее другое: внимательное проникновение во внутреннюю жизнь героев и вместе с тем небывалая широта охвата действительности, свобода переходов от «малого» к «великому», от будничной, частной жизни людей — к событиям исторической значимости. Толстой сознательно шел па эксперименты, на «отступления от европейской формы» (16,7) — прежде всего в «Войне и мире»: в привычных формах романа он не смог бы вместить характеры и судьбы своих героев в большой поток истории.

Pages: 1 2 3

Комментарии запрещены.

Используйте поиск