Толстой и трилогия Владимира Минача “Поколение” (часть 2)

отыскивая и разграничивая в них все то, что идет от народа, имеет национальные истоки, и то, что тормозит, задерживает развитие нации. Последнее тоже способствовало выявлению в трилогии «Поколение» процесса накопления потенциальных сил словацкого народа, показу того, как он превращался в активного творца истории.
Обращает на себя внимание известная схожесть сюжетных линий образов Наташи Ростовой и Ганки Крановой, поворотных моментов в их развитии, особенно в отношениях Наташи и Андрея Болконского, Ганки и капитана Лабуды (разумеется, при всей разнице характеров этих героев, их духовного, нравственного мира, среды, воспитавшей их, и т. д.).
Но при всем сходстве сюжетных линий и даже отдельных эмоциопальных и нравственных акцентов образ Ганки у Минача самобытен и оригинален. Минач тоже симпатизирует своей героине, с образом которой в роман входит ощущение необычайной внутренней цельности, чистоты и здоровья. Но Ганке не суждено было стать хранительницей семейного гнезда. Сама история врывается в ее дом. Ганка погибает от надругательств фашиствующих молодчиков. Но в короткий срок, отведенный ей жизнью, она уже успела приобщиться к борьбе за народное счастье и потому погибает несломленная духом. Ее образ как бы аккумулирует в себе энергию нарастающего сопротивления фашизму.
Общие черты, сходные ситуации улавливаются и при сопоставлении образов князя Болконского и капитана Лабуды. И Лабуда неудовлетворен своей судьбой. он чувствует себя чужим в среде народа, из которой он вышел. Презрение вызывают в нем и те, кого он встречает в гостиных богатых домов. Как и Андрей Болконский, он честолюбив, жаждет славы и «любви людской», что является причиной многих его разочарований, иеверпых решений и поступков. Но вместо с тем в Лабуде есть многое, что импонирует самому Мииачу и увлекает читателя,— мужество, отвага, внутренняя честность. И Толстой, и Минач называют один и тот же источник духовной болезни своих героев — индивидуалистическое сознание.
Со сценой ранения Андрея Болконского созвучна сцена ранения капитана Лабуды. «Он был совсем один, всеми покинутый и брошенный в незнакомой местности, под незнакомым темным небом… Не страх, не ужас чувствовал он лежа на спине и глядя в неприветливое, темное небо. Его охватило чувство, острое, почти болезненное чувство одиночества во всей вселенной. Вдали от всего. Вдали от всех. И вдруг он понял, что любит свою родину, свою Словакию… В этот краткий миг он познал, что родина — это то, без чего мы не можем жить и без чего очень трудно умирать…» (228). Сразу же вспоминается раненый Болконский под Аустерлицем, над которым «не было уже ничего — кроме неба, высокого неба, не ясного, но все-таки неизмеримо высокого, с тихо ползущими но нем серыми облаками». И раздумья князя Андрея.
Хмурое небо, небо страны, воюющей против фашизма, Лабуда видит и в тот момент, когда возница везет его к месту расположения русских войск (в «Войне и мире» мотив «неба» тоже повторяется несколько раз). И только там, у костра, излив свою душу молодому русскому солдату, Лабуда обретает душевный покой: «Вокруг тишина, тишина и в душе. Конец смятению, все заполнилось беспредельной, безмятежной тишиной. Капитану хотелось целовать землю и просить у нее прощения за себя и за всех» (235) («…ничего нет, кроме тишины, успокоения…» — у Толстого).
Не исключено, что здесь перед нами не случайное совпадение, что это невольная реминисценция. Но, как бы то ни было, драматическая линия духовного развития Лабуды иная. Она связана с нередким и произведениях о второй мировой войне, созданных в ряде центральноевропейских стран, мотивом ответственности и вины человека, оказавшегося силой обстоятельств в марионеточной армии (напомним о той же теме у другого словацкого писателя — Рудольфа Жника).
На русской земле Лабуде до конца становится ясным и понятным то, о чем он лишь раньше догадывался: что он и такие, как он, были «простыми винтиками в огромной, точной до безумия машине», «трусливыми наемниками в войсках врага», которым «легче выполнить приказ, заглушив голос совести, чем но подчиниться приказу» (234).
Вернемся, однако, к сопоставлению более общих принципов художественного мышления Толстого и Минача. «История-искусство», как всякое искусство, идет но вширь, а вглубь» — в этих словах Толстого заключен смысл его открытия как художника, в произведениях которого эпика и психология находятся в постоянном взаимопроникновении, взаимовлиянии и взаимодействии. К этим словам близко то, о чем пишет Минач,— с поправкой на время и новый художественный контекст: «Искусство, 5олыпое искусство, никогда но было только механическим отражением действительности<…> Если дифференциация и специализация в современном обществе становятся чем дальше, тем глубже, и в этом смысле взаимопонимание чем дальше, тем труднее, то именно искусство компетентно и призвано ломать преграды, вновь и вновь открывать пути человека к человеку, от изолированной группы к другой, от одной расы к другой… Оно призвано защищать цельность человека».
Поискам «возрождения человека», показу его во всей целостности, борьбе за эту целостность в трилогии «Поколение» отвечает динамика внутреннего мира героев, переливов и перепадов их переживаний, чувств и мыслей. Художник демонстрирует сам психологический процесс.
Порой полностью истина открывается герою перед лицом смерти — вспомним у Толстого «Смерть Ивана Ильича». (Впрочем, у словацкого писателя в этом случае есть где-то общее и с вниманием к «пограничным» ситуациям, что характерно для современной западной прозы. Надо также сказать, что такими ситуациями изобиловала и действительность периода фашистской оккупации.) Муки и ожидание смерти делают очень четкими мысли умирающей от туберкулеза Ирены Ульрих: «Вот Марек, он искренен, до жестокости искренен но отношению к себе, и все-таки и он не снимает своей последней маски — маски мудреца. Он создал божество из собственного разума, верит в него и поклоняется ему, не позволяя себе усомниться в нем, и как он страшится той минуты, когда его разум окажется жалким и ничтожным…» (25). В этой клеточке романного организма заключен его генетический код — писатель разоблачает в нем иллюзорность исканий молодого поколения в изоляции от «толпы», перепады в ее духовном развитии в атмосфере духовной анархии и произвола, беззастенчивых сделок словацкой буржуазии с фашизмом.
Значительное место в раскрытии психологического мира героев Минач отводит внутреннему монологу как эффективному средству передачи движений человеческой души, глубинных процессов, происходящих в человеческом сознании, средству, которое мастерски применил и развил Толстой, что способствовало широкому распространению этого приема в мировой литературе. Правда, в соответствии с замыслом романа у Минача внутренний монолог часто превращается как бы во внутренний диалог. Очень часто в таком диалоге как бы сталкиваются голоса двух миров. Таков, к примеру, «монологический диалог» Марека, в котором ощутимы две разные психологические установки: «Я создам свою жизнь заново, буду чист и буду человеком. Я сумею это сделать! — Ты все строишь на песке, при первом же ударе все рассыплется.— Пусть! Я буду строить снова! Снова и снова! — Ты неисправный мечтатель! — Я человек!» (113).
Это тот самый диалог, который в третьей книге «Поколения» перерастает в открытый диалог между буржуазно-приспособленческим и социалистическим сознанием, олицетворяющимся в долгих спорах и беседах Марека Угрина с комиссаром Бендой, убежденным коммунистом, сумевшим воспитать в молодом интеллигенте достойную смену.
Хотелось бы еще коротко остановиться на умении Минача передать психологию народных масс, в чем косвенно также сказывается традиция «Войны а мира», замечательно развитая потом в творчестве Горького и «Тихом Доне» Шолохова (Минач в связи с изображением революционной борьбы словацкого народа, отдельных его представителей устами героев трилогии называет имена этих классиков советской литературы).
В первой книге трилогии народ «безмолвствует». он не только не готов к восстанию, но, более того, растерян, как видно из авторских реплик и реплик отдельных действующих лиц. Это пока еще «время долгого ожидания», когда народ «приходит в себя»,—эту же психологическую стадию проходит и большинство героев трилогии. Это — стадия перехода к новому психологическому состоянию — стихии всенародной борьбы.
Во втором томе, когда стихия всенародного протеста захватывает «всех и все», в романе слышится уже голос самого народа, а к концу второй книги и особенно в третьей (как и в «Войне и мире», но мере приближения к Бородинскому сражению и во время пего) появляются описания коллектива, массы как живого организма, коллективный портрет народа, сплоченного в революционном порыве. И если слова о «путанице жизни» принадлежат Андрею Болконскому, то фразу: «Теперь всюду неразбериха, все вверх дном» — в романе Минача произносит простой мужик, крестьянин, солдат но принуждению. «Во время восстания,— свидетельствует Мипач,— началась сознательная жизнь моего поколения». С началом активности пришедших в движение масс начинается «глубокий идейный и нравственный перелом, великий очистительный процесс<…> в душах героев трилогии, покоренных стихией всенародной войны» Писатель подчеркивает созидательную силу

Pages: 1 2 3

Комментарии запрещены.

Используйте поиск