Портреты и Автопортреты. Томас Манн о Толстом (часть 2)

что такое отсталость» (10, 269). Антифашистский характер этого относящегося к 1939 г. осмысления левинско-толстовских исканий ясен без комментариев.
Комментария, относящегося к статье 1939 г., требует, пожалуй, процитированное несколько выше замечание Манна, что, представив себе, что «Анну Каренину» написал сам Константин Левин, читатель оценит роман не только с художественной стороны, но и «как человеческий документ». Это странное и запоминающееся замечание тесно связано с другим, тоже афористическим,— что единственное отличие Левина от Толстого состоит в том, что Левин — не художник, что искусству он чужд.
В первые годы эмиграции, преодолевая внутренние сомнения, Томас Манн продолжал писать тетралогию об Иосифе. Манн сомневался в правомерности этой работы не столько потому, что материал се был очень далек от современности, что действие романов происходило на Древнем Востоке, сколько потому, что испытывал потребность «успокоить свою морально-критическую совесть», откликнуться на германские и европейские события, потому, что «художество», «музицирование», «возвышенная игра» (всё это манновские синонимы искусства) представлялись ему «в такое время, как наше» занятием неуместным, фривольным, непозволительным. При этом искусство, чужое или свое, продолжало быть для него лично «отрадой», источником радости.
Постепенно, однако, но мере того как работа художника все привычнее сочеталась у Манна с общественной и публицистической деятельностью, сомнения в правомерности этой работы и искусства вообще сменялись у него все более уверенным утверждением связи между эстетическим идеалом и идеалом этическим. Впоследствии, в 50-е годы, он говорил, что единственное, во что он верит,—это суверенная сила искусства, которая объединяет людей и ослабляет глупость и ненависть. Статья об «Анне Карениной», написанная в перерыве работы над «Лоттой в Веймаре», работы, доставлявшей Манну, как явствует из его писем, огромное наслаждение,—это едва ли не первое свидетельство его вновь укрепляющейся веры в нравственное право искусства на существование далее при самых трудных поворотах истории.
Без такой веры продолжать заниматься искусством, подчиняясь инстинктивной потребности художника, императиву таланта, неимоверно трудно. В том-то и состоит — такова мысль Манна — человеческий подвиг Толстого, что у пего подобной веры не было, что он считал свое желание жить для добра, для правды, для справедливости доводом против искусства и при этом создавал шедевры искусства. Левин тоже заключал, что смысл жизни — это добро, что добро — это чудо, которое не может быть объяснено разумом. Но Левин не был художником, он не задумывался об искусстве как пути постижения этого чуда, а Толстой, «совершив в искусстве такое, о чем мы, прочие, и мечтать не смеем», но видел,— и тут Манн едва ли но впервые так уверенно утверждает свою веру в нравственную миссию «возвышенной игры»,— что «искусство есть самый прекрасный, самый строгий, самый радостный и самый благочестивый символ всякого неподвластного разуму стремления человека к добру, правде ‘ и совершенству».
Таким образом, и в этом замечании об «Анне Карениной» как человеческом документе и о единственном отличии автора ее от Левина, разговор о Толстом остается разговором Манна о себе и о своем времени.
Все сказанное здесь касается только Манновских писаний о Толстом, манновских критических суждений о нем, лишь представленной документами, «авторизованной», имеющей четко очерченные пределы стороны проблемы «Майн и Толстой», стороны, которую можно метафорически назвать бросающейся в глаза, осязаемой. У этой проблемы есть, однако, и другая сторона: это вопрос об ученичестве или, если угодно, влиянии, художественной школе, творческом заимствовании идей и мотивов — о «тени Толстого», всегда осенявшей эпические творения Томаса Манна. Но это — уже особая, иная тема.

С.К.Апт

Pages: 1 2 3

Комментарии запрещены.

Используйте поиск