Портреты и Автопортреты. Томас Манн о Толстом (часть 2)

свежести», о «звериной остроте взгляда», о «простоте и мощи хватки», знакомые но статьям «Русская антология», «Гёте и Толстой» и юбилейной статье 1928 г., еще раз помянуть «Шинель» Гоголя, из которой «все вышли», еще раз сравнить стихию эпоса со стихией моря. Для читателя же, знающего, что писал Манн о Толстом раньше, эта ретроспектива собственных суждений и оценок носит, я бы сказал, лирический характер, характер рассказа автора о себе.
И за фактическими, относящимися непосредственно к «Анне Карениной» сведениями, которые Манн приводит, тоже слышны личные ноты. В этой статье, где местоимение «я» встречается то и дело, даже о перебоях и застоях в работе Толстого над «Анной Карениной», фактах объективных и содержащих информацию, вполне уместную и в самом деловом предисловии, говорится тоном, наводящим читателя на мысль, что Манн в данном случае но только информирует его о Толстом, но и делится с ним, читателем, размышлениями о собственных творческих кризисах.
«Начало пошло легко и свободно. Но уже скоро начались перебои, о которых наслаивающийся читатель но простоте душевной и не подозревает,— педелями и месяцами работа шла еле-еле, а то и вовсе не двигалась. Что мешало? Домашние заботы, болезни детей, неустойчивость собственного здоровья,— ах, это все пустяки, такая задача, как «Анна Каренина», сильнее, чем это, во всяком случае надо думать, что сильнее. Действительно мешают сомнения в необходимости нашего занятия, мешает вопрос, не лучше ли нам, например, выучить греческий, чтобы как следует вникнуть в Новый Завет; не больше ли права на наше время и на наши мысли имеют основанные нами школы для крестьянских детей…».
Местоимение «нам» имеет здесь не только переносный и иронический смысл. Хотя мешающие работе сомнения, о которых здесь идет речь, Толстой и в самом дело испытывал, хотя изучение греческого языка для чтения Нового Завета в подлиннике и школа для крестьянских детей — примеры, взятые из биографии Толстого и тем самым как бы замыкающие все рассуждение о «пустяковых» и «действительных» помехах на Льве Николаевиче, эти «нам», «наше» заряжены здесь и обобщенно-личным значением, они имеют в виду не только Толстого, но и писателей, художников вообще, и в их числе самого Манна, или, может быть, прежде всего самого Манна.
Лирический характер приведенного места становится очевидным, если сравнить его с Манновскими размышлениями но поводу тех кризисов, которые случались в его многолетней работе над «Иосифом и его братьями». «Я пребываю в довольно тяжком житейском и рабочем кризисе,— писал Манн Герману Гессе летом 1934 г.— Немецкие дела настолько меня донимают, так сильно и непрерывно теребят мою морально-критическую совесть, что я, кажется, уже не в состоянии продолжить свою текущую художественную работу». А в письме от января 1941 г. Манн и прямо подтвердил лирический характер пассажа о незаметных для наслаждающегося читателя перебоях в работе автора. «Правда, когда подумаю, как скучал Толстой за «Анной Карениной», то говорю себе, что моя скука вовсе не доказывает, что и читатель будет скучать. Может быть, она даже на пользу, как толчок, заставляющий придумывать какие-то прелести новизны». Эти слова шестидесятипятилетнего Томаса Манна, кстати сказать, свидетельствуют о том, что «опорой» и «источником силы» Толстой был для него не только в «хрупкой юности».
Когда Манн в 1928 г. писал, что Достоевский дал самый прекрасный и самый глубокий анализ «Анны Карениной», он имел в виду посвященные этому роману страницы «Дневника писателя» за 1877 г. Особое внимание Достоевского привлек образ Константина Левина; «В нем,— писал Достоевский о Левине,— выражено положительное, как бы в противоположность тех ненормальностей, от которых погибли или пострадали другие лица романа, и он, видимо, к тому и предназначался автором, чтобы все это в нем выразить» “. Томас Манн совершенно того же мнения. Его определенно «наместник автора» находится в полном согласии со словами Достоевского, что «в лице Левина автор ко многом выражает свои собственные убеждения и взгляды, влагая их в уста Левина чуть ли не насильно и явно жертвуя иногда притом художественностью». Однако у Манна сближение Левина с Толстым идет но более широкому фронту, чем у Достоевского, который отмечает лишь тождество «убеждений и взглядов» и спешит добавить: «…по лицо самого Левина так, как изобразил его автор, я все же с лицом самого автора отнюдь не смешиваю». Манн тоже «отнюдь не смешивает» персонажа с автором. Он даже со всей определенностью указывает, в чем состоит различие между ними: «Этот Левин — Толстой, почти точь-в-точь Толстой, за вычетом только его художничества <„.> Единственное, чего но хватает Левину, чтобы быть Толстым,— это то, что он не является ко всему прочему еще и великим художником. Но, чтобы вполне оцепить «Анну Каренину» не только с художественной стороны, но и как человеческий документ, читателю следовало бы представить себе, что роман этот написал сам Константин Левин»
Таким образом, сходство между Левиным и Толстым для Манна не исчерпывается, как для Достоевского, во всяком случае в рамках «Дневника писателя», тождеством «убеждений и взглядов», т. е. тождеством идейно-политическим, относящимся к некоей прагматически-конкретной, ограниченной, чисто рациональной сфере жизни, а идет вглубь и вширь, охватывает всего человека. И на роман «Анна Каренина» Манн смотрит преимущественно как на «человеческий документ», а на Левина — как на точную картину толстовской «благословенности», точную в том смысле, что здесь верно отражено соотношение «природного» и «духовного» начал этой «благословенности». Потому-то, я думаю, он в предисловии к «Анне Карениной» и отводит главное место не Анне, а Левину.
Манн рассматривает Левина, стало быть, как биофизический феномен, и если сравнить черты Левина, на которые он обращает внимание в статье об «Анне Карениной», с теми толстовскими чертами, которые служат каркасом для рассуждений о гуманизме в очерке «Готе и Толстой», то становится видно, чем отличается манновская, «органическая», так сказать, основа сближения Левина с Толстым от чисто идейной основы такого сближения у Достоевского. Манн отмечает руссоизм Левина, его любовь к сельской жизни, к природе, к физическому труду, его недоверие к городской культуре, к цивилизации как к чему-то греховному и пустому, нелогичность и беспомощность его мышления при ярком и глубоком уме, «нечто очень телесное, идущее от плоти и с нею связанное в его нравственности и совестливости». Эти же черты он отмечал и у Толстого. Для Манна «убеждения и взгляды» Левина—Толстого суть производное его натуры, естественное следствие неповторимого сочетания его природных задатков.
В отношении Левина как литературного героя Достоевский, по-видимому, допускал некую причинную связь между «органикой» и «взглядами», но «взгляды» Толстого брал отвлеченно, вне связи с плотью и кровью, их породившей: «хотя очень многое из выраженного автором в лице Левина,— говорил Достоевский,— очевидно, касается собственно одного Левина как художественно изображенного типа, но все же не того ожидал я от такого автора!» Это различие понятно: у Достоевского, когда он писал об «Анне Карениной», не было дистанции времени, у Манна она была, и аналогия Левин — Толстой расширена не просто самим Манном, а ходом времени, позволившим смотреть на Толстого как на нечто цельное и завершенное, она расширена эпохой, опытом XX в.
Но главная и ярчайшая печать опыта времени, лежащая на статье Манна об «Анне Карениной», состоит в другом. Вдумываясь в одно из рассуждений Левина, Манн усматривает в нем парадигму неудовлетворенности Толстого позитивизмом XIX в. и, предупреждая об опасности, с которой сопряжен выход за узкие пределы позитивизма, целиком опирается на опыт своей эпохи. Он здесь толкует Толстого, читая Толстого глазами гуманиста, знакомого с пресловутым «мифом XX века». Мани приводит мысли Левина, лежащего на спине и глядящего на высокое, безоблачное небо: «Разве я не знаю, что это — бесконечное пространство и что оно не круглый свод? Но как бы я ни щурился и пи напрягал свое зрение, я не могу не видеть его не круглым, не ограниченным, и, несмотря на свое знание о бесконечном пространстве, я, несомненно, прав, когда я. вижу твердый голубой свод, я более прав (курсив в обоих случаях Томаса Манна.— С. А.), чем когда я напрягаюсь видеть дальше его… Неужели это вера?»
«Назовем ли мы это верой,— говорит Манн,— или новым реалистическим подходом к жизни,— это во всяком случае не то преклонение перед наукой, которое так характерно для девятнадцатого века» (10, 268). Левин — Толстой, продолжает свою мысль Манн, видит неспособность закона сохранения энергии, теории эволюции и тому подобных современных учений приблизиться к ответу на вопрос о смысле жизни, на вопрос, к которому подводит соприкосновение с такими плотскими и вместе трансцендентными явлениями, как рождение и смерть. Левин—Толстой ушел на шаг вперед от «безотрадных истин» своего времени, и шаг этот продиктован у него любовью к истине и человеку.
Но Манну хорошо видна и опасность, таящаяся в ниспровержении авторитета науки, в протесте против узости позитивного знания. «Если такой шаг,— говорит Манн,— не продиктован искренним желанием обрести истину и горячей симпатией к людям, он очень легко может привести к мракобесию и варварству, В наши дни вовсе не надо быть героем-одиночкой для того, чтобы выбросить за борт всевластный в девятнадцатом веке авторитет науки, положиться вместо знания на «миф», на «веру», то есть, иными словами, поддаться нечистоплотной и губительной для культуры, рассчитанной на подонков демагогии. В наши дни все это стало массовым явлением, но это не шаг вперед, а сто шагов назад. О подлинном прогрессе, об искреннем желании сделать что-то для человечества можно говорить только тогда, когда за первым шагом сразу же следует второй, приводящий от нового реализма «твердого голубого свода» к идеализму тех, кто ищет истины, свободы и знания, а этот идеализм нельзя назвать пи старым, ни новым, ибо он вечен, как род человеческий. В наше время господствуют непроходимо глупые представления о том,

Pages: 1 2 3

Комментарии запрещены.

Используйте поиск