Портреты и Автопортреты. Томас Манн о Толстом (часть 1)

Если собрать все, что написал Томас Манн о Толстом, получится не такая уж тонкая книжка. Ни об одном ненемецком художнике он не высказывался так подробно и постоянно, да и из немецких разве только одному Гёте посвятил больше страниц, чем — говоря его, Майна, любимыми тургеневскими словами — «великому писателю русской земли».
С одной стороны, это неудивительно. Прежде всего питому, что среди литературных современников Манна, которому в год смерти Толстого исполнилось уже тридцать пять лет, не было другого такого всемирного властителя дум. Толстой, и в первую очередь Толстой, несший на своих плечах «огромные глыбы эпоса», как был «опорой», «школой», «источником сил» для молодого автора «Будденброков», так и остался для «объективизирующего реалиста и повествователя» (это одна из манновских поздних самооценок) вершинным образцом эпического искусства.
С другой стороны, такой постоянный, упорный интерес именно к Толстому заставляет задуматься. Ведь Манн очень скептически относился к морализаторству Толстого, не разделял его педагогических идей, говорил об его враждебном цивилизации «варварстве», решительно — вопреки своей любви к «оговорке»,— отдавал предпочтение гётевской ограничительной дисциплине перед «азиатским» максимализмом Толстого. Это, во-первых. Во вторых, после смерти Толстого Манн прожил сорок пять лет, за это время в мире происходили события, как будто отодвигавшие фигуру яснополянского старца в прошлое, в девятнадцатый век, а все, что писал Томас Манн, и особенно его эссеистика, теснейшим образом было связано с современной ему действительностью.
Начиная с «Волшебной горы» проза Манна не столько следует эпической традиции XIX в., сколько открывает новые пути эпоса, создавая особый тип романа. А интерес Манна к Толстому не ослабевает, напротив, именно в эти годы — 20-е, 30-е, когда утверждается специфически манновский артистизм мысли, когда Манн уходит от проблем, оставшихся от прошлого века (упадок семьи, разлад между буржуа и художником), и обращается к актуальным проблемам века текущего (борьба с фашизмом, общественная роль человека искусства), когда созревает стилистическое мастерство Манна, обретая оригинальность, как бы исключающую идею ученичества,— именно в 20-е и 30-е годы Толстой занимает в его эссеистике важнейшее место, именно в эти годы им больше всего написано о Толстом. В 1922 г., одновременно с работой над «Волшебной горой», книгой, которая начала эту новую эпоху его творчества, Томас Манн написал самую большую из своих статей о Толстом — «Гёте и Толстой» В июне 1939 г., за месяц с небольшим до па-чала второй мировой войны, он написал предисловие к американскому изданию «Анны Карениной». А в промежутке между этими двумя долгими разговорами о Толстом был третий, более короткий,— статья, посвященная столетию со дня его рождения.
Парадоксально и то, что в этих работах о Толстом нет речи о художественном совершенстве толстовских произведений, нет попытки разобраться в особенностях толстовского мастерства или хотя бы выделить, подчеркнуть какие-то красоты толстовских творений: ведь если Толстой-мыслитель никогда не восхищал Томаса Манна, то Толстой-художник всегда вызывал у него восторг. Однако Манн писал о Толстом не как критик, объясняющий читателям литературные достоинства пленивших его творений, не как ученик, отдающий дань любви и уважения учителю, и не как полемист, участвующий в философском споре. Весь топ его разговоров о Толстом не вяжется ни с одной из этих ролей. Каков же господствующий здесь тон, в чем же состояла для Манна главная тема, связанная с Толстым, что же было побуждающей причиной таких упорных возвращений к Толстому, о чем же, проще говоря, писал Манн, когда писал о Толстом?
Этот последний, упрощенный вопрос хорош тем, что он подсказывает пусть самый общий, обязывающий к уточнениям, но резонный ответ. О чем бы Томас Манн ни писал, он непременно писал при этом главным образом о себе и о своем времени,— с этим согласиться легко,— а если так, то, значит, о том же — о себе и о своем времени — он писал, когда писал о Толстом.
Дело за уточнениями.
В воспоминаниях Горького о Толстом есть несколько строк о том, как смотрел Лев Николаевич на коршуна, кружившего над яснополянским скотным двором. Томас Манн цитирует эти строки и комментирует их. «Не отрываясь, Лев Николаевич смотрит на хищника, прикрыв глаза ладонью и «трепетно шепчет»: «Злодей на кур целит наших. Вот-вот… вот сейчас… ох, боится… Надо позвать кучера…». II зовет, а коршун скрывается. Толстой полон раскаяния, вздыхает и говорит. «Не надо бы кричать, он бы и так удрал…». Это его куры. но все сочувствие престарелого иноноведника пацифизма на стороне коршуна».
Почему-то никто, далее чешский ученый Алоиз Хофман, тщательно отменивший в своей КНИГИ «Томас Манн и мир русской литературы» (1967) всякие предположительные аналогии манновских мотивов с толстовскими, не сопоставлял этого места из статьи 1922 г. с одним написанным вскоре после нее эпизодом «Волшебной горы»; не сопоставлял, может быть, потому, что герой эпизода — мингер Пеперкорн, а прототипом этого персонажа не без основания — на это есть авторская санкция — числится драматург Гергарт Гауптман. А сходство тут явное. «Это орел, господа,—восхищенно говорит Пеперкорн, глядя на кружащую в небе птицу,— птица Юпитера, царь птиц, лев воздуха!.. Что ты кружишь и ищешь, кум?.. Бросайся вниз! Бей его своим железным клювом в голову и в глаза!» (4, 352). Сочувствие Пеперкорна могучей и красивой птице разительно похоже на сочувствие ей Толстого, и слова «Бросайся вниз! Бей его своим железным клювом!», показывающие, что восхищение орлом сильнее в Пеперкорне, чем жалость к жертве хищника, Психологически соответствуют комментарию Манна к горьковскому свидетельству: «Это его куры. Но…».
Кто такой Пеперкорн и каково значение этой фигуры в романе, где за роль проводника в наставника души главного героя, молодого человека Ганса Касторпа, борются два педагога, ни один из которых, однако, не поворачивает его окончательно на свой путь? Один из этих педагогов, буржуазный либерал Сеттембрини, пренебрегает чувственной, плотской стороной бытия и верит в науку, в разум как в панацею, обеспечивающую через покорение природы моральное совершенствование человека. Другой, бывший иезуит Нафта, исходя из средневекового представления, что человек раздираем противоречием между собственным «я» и богом, считает, что ради временного снятия этого противоречия люди готовы и должны поступиться личной свободой, совестью, нравственными соображениями. Пеперкорн не вступает в словесные поединки ни с Нафтой, ни с Сеттембрини. Но он словно бы опровергает и Сеттембрини и Нафту самим фактом своего существования, необъяснимым волшебством жизненной силы, своей победительной естественностью и цельностью. Принять этого старика с ярко выраженным чувственным, даже, можно сказать, животным началом, принять эту гротескную фигуру за гуманистический идеал автора на позволяет именно ее гротескность. Пеперкорн же — намек на такой идеал, идеал единства человека с самим собой, с себе подобными, с природой, с миром.
Обращая внимание на эпизод с орлом, я вовсе не хочу этим сказать, что прототипом Пеперкорна был Толстой, а не Гауптман. Не хочу я также сказать, что Гауптман послужил Манну, так сказать, лишь натурщиком и что, когда Пеперкорн писался с Гауптмана, перед внутренним взором автора «Волшебной горы» маячила как подлинное приближение к его гуманистическому идеалу фигура Льва Николаевича Толстого. Нет, и Толстой, как увидим, был для Манна лишь поводом, лишь достойной отправной точкой для рассуждений, венчающихся выводом, что «высокая встреча духа и природы на их исполненном страсти пути друг к другу — это человек». Но личность великого русского писателя обладала для Томаса Манна огромной притягательной силой. Больше всего Толстой занимал Томаса Манна именно как человек, и о Толстом он порывался писать не как критик, а как художник. Порыв этот, если судить формально, но жанру посвященных Толстому работ, пропал втуне. О Гёте, тоже занимавшем Манна прежде всего как индивидуальность, как единично прекрасный экземпляр породы homo sapiens, был, помимо нескольких эссе, написан роман «Лотта в Веймаре», о Шиллере — новелла «Тяжелый час», а о Толстом — только статьи, доклады и предисловия.
Аналитические наблюдения над книгами Толстого неизменно перемежаются у Манна с фактами толстовской биографии, с замечаниями, касающимися внешности Льва Николаевича, с деталями его психологического портрета, с лирическими отступлениями. И эпизод с орлом в «Волшебной горе» дает возможность почувствовать как раз
эту эмоциональность, образность, пластичность манновских страниц о Толстом, их пронизанность художническим интересом к исклютельному человеческому феномену.
«После смерти Толстого, – говорит Томас Манн,— Максим Горьким опубликовал небольшую книгу своих
воспоминаний о нем, лучшую свою книгу, насколько я смею судить, Она заканчивается словами: «А я, не верующий в

Pages: 1 2 3

Комментарии запрещены.

Используйте поиск