В. Г. МАЛАХИЕВА-МИРОВИЧ В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ

В первый час нашей беседы светскость почти не покидала его, глаза почти все время были завешены голубоватой дымкой, отчуждающей властно и спокойно, без обиды для гостя, потому что голос его все время звучал мягко и заинтересованно.
И только когда он дал мне для прочтения вслух письма солдат и я неожиданно для него подняла на него глаза, я встретила уже не светский, а пытливый, строгий взгляд судьи и учителя жизни. В первый час он говорил о своем понимании религии — это было совсем как в его книге, теми же выражениями. Говорил о тех силах, какие заложены в народе; о пробуждении религиозного сознания; о том, что интеллигенция никуда не годится, раз она дошла до такой мерзости, как декадентство; сурово советовал (все с тем же холодным взором) не читать книг, кроме евангелия, «Вед», Конфуция, Лао Тзе.
— Это как если бы вы шли пешком и по вашему пути ехал автомобиль и подвез бы вас. А читать Джемсов разных — это или на одном месте топтаться, или еще хуже, от своего пути в сторону на тысячу верст скакать.
В книге Джемса его заинтересовала выдержка из «Вед». Но книга была не разрезана, и мы не могли найти этой выдержки.

Зашла речь о стихах, между прочим о стихах Сологубу о которых он отозвался с резким осуждением.
Я стала защищать те стихотворения этого поэта, которые мне нравятся.
— Прочтите что-нибудь вслух, что помните,— сказал Лев Николаевич.
Мне пришло на память одно из давних стихотворений:
Я люблю мою темную землю,
И в предчувствии вечной разлуки
Не одну только радость приемлю,
Но смиренно и тяжкие муки.
Только воля господня и есть…
Докончить мне не удалось. Лев Николаевич сердито и морщась в то же время, как от боли, прервал меня вопросом:
— Что это значит «темная земля», когда над нею светит солнце? И почем он знает, что разлука «вечная». И потом эти пошлые кражи из «Отче наш». Нет, нет, избавьте меня от ваших Сологубов. Вы живете в этом мире. Вам это что-то говорит, А я знаю, что тут ничего нет. Да я стихов и вообще не люблю,— добавил он, несколько успокоившись.— Одно на тысячу, нет, на десять тысяч, да и не на десять тысяч, одно на сто тысяч стихотворение годно для прочтения. Например:
Когда для смертного умолкнет шумный день…

По странной случайности дорогой, когда начинал одолевать сон, у меня все время под пенье метели звучали эти строки в голове, и я прочла вслух это стихотворение. Лев Николаевич слушал со смягченным лицом, с заблестевшими глазами. Он сам заканчивал некоторые строчки. Когда же я останавливалась, чтобы послушать его, он произносил слово и смотрел выжидательно, пока я не догадывалась продолжать стихотворение. Последний куплет «И, с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю» Лев Николаевич произнес два раза с торжественно-скорбным выражением.
— Это стихи,— сказал он,— и таких стихов пять, много десять на всем свете… Да и может ли быть иначе? Я по себе знаю, какая тонкая вещь — мысль и как она высекается. Как нужно бережно, с какими усилиями, с каким трудом нужно каждое слово высекать. А тут вдруг — рифма,— извольте выбирать непременно вот из этого десятка, нет, пятка слов; морозы, розы, грезы, слезы, козы.
Я возразила, что у поэта мысль рождается из мелодии, которая звучит уже почти готовыми музыкальными созвучиями.
— Так это у одного из ста тысяч. Да для этого есть, кроме того, музыка,— сказал Лев Николаевич. И при слове «музыка» опять смягчился. Доброе старческое умиление разлилось по его суровым чертам.
— Музыка на меня страшно действует,— сказал он дрогнувшим голосом, точно ослабевшим от воспоминания о силе пережитых впечатлений.
Я вспомнила, как рассказывали в Туле, что к нему недавно приезжал французский оркестр старинных инструментов; играли tarantelle’y и tambourin и morceaux de ballet, а Лев Николаевич все время плакал. И, уезжая, один из музыкантов сказал: «Мы не думали, что такой человек есть на земле»…

Еще когда мы были в канцелярии, Лев Николаевич сильно и, как мне показалось, сердито постучал в стену из своего кабинета… Раздались слова: «Вильям Джемс». Все начали искать английский экземпляр Джемса, английский словарь.
К чаю Лев Николаевич вышел хмурый, недобрый.
— Я прочитал послесловие, и этого для меня достаточно,— решительно, с мрачным раздражением сказал он.— Очень слабо. Поверхностно. И потом, что это за язык «экзистенциальный»? Разве не стыдно было так уродовать язык?
Я пояснила, что такой условный термин требуется, чтобы быть ближе к Джемсу.
— И «сублиминальный» требуется? Кто слышал когда это слово? Я восемьдесят два года живу и не слыхал. И что может оно значить, такое поганое слово?
— Подсознательный.
— Что значит «под»? Я понимаю — вот стул подо мной. .Разве нельзя было сказать «внесознательный»? И еще это
слово «переживания» (он произнес «пережевание»). Это «Вехи», кажется, выдумали. Разве это по-русски? Разве ухо когда-нибудь с этим помирится? Напустили туману,

Комментарии запрещены.

Используйте поиск