Проф. А. Г. Русанов воспоминания о Льве Николаевиче Толстом

В начале 1896 года я, кажется впервые, один пошел к Толстым. В прихожей лакей сказал мне, что Лев Николаевич занят с кем-то внизу, а графиня находится наверху В гостиной. Я прошел наверх. В гостиной у Софьи Андреев­ны сидели Буланже и какая-то монахиня…

Немного спустя Буланже и я прошли к нему в кабинет. Мы пришли мы не вовремя. Он только что прилег на диван, но,  увидя нас, сказал, что рад поговорить с нами, и сел в мяг­кое кресло, откинувшись на спинку и оперши голову на руку. Павел Александрович заговорил о новой книге Рёскина, изданной «Посредником». Книга трактовала о сущ­ности искусства. Поэт, восхищенный до глубины души прекрасным, воспроизводит читателю свой восторг и свое преклонение перед прекрасным с тонкостью и любовью, недоступными обыкновенным людям. Лев Николаевич заметил но этому поводу:

— Я не согласен с Рёскиным. Что считать прекрасным? Понятие очень растяжимое. Я вижу в искусстве две сторо­ны. Первая — примитивная — есть выражение того отдела в хозяйстве человеческого организма, который можно назвать игрой, – ну вот как дети играют или теленок прыгает. Я не могу отрицать этой стороны. Как детей нельзя лишать игры, гак и взрослого нельзя лишить этой забавы. Другая часть искусства проявляется в руках только исключитель­ных людей. Им доступно понимание нового, важного как в природе, так и в человеке,— понимание того, что другим непонятно, и дана способность выражать в словах, звуках или красках свое понимание. Здесь вовсе важен не восторг, а способность видеть дальше других…

Однажды, это было 2 декабря 1896 года, к нам неожи­данно зашли Лев Николаевич и Софья Андреевна. Гра­финя редко бывала у наших, и в этом посещении сразу почуялось что-то особенное. Оба они были грустны и не­сколько взволнованны. Графиня жаловалась на головную боль. Лев Николаевич все морщился и закрывался рукой от яркого света лампы. Они рассказали, что сегодня у них был председатель .Тульского окружного суда Давыдов, только что приехавший из Петербурга. Он сообщил им следую­щее: под председательством Победоносцева образована ко­миссия, которой поручено рассмотреть сочинения Льва Ни­колаевича и выяснить приносимый ими вред. В решении комиссии, конечно, нечего было сомневаться, и было ясно, что это начало репрессий. ‘Характер их легко можно было представить себе: отлучение от церкви, высылка, тюрьма, Суздаль-монастырь, изъятие детей у сектантов-родителей и т. д.

— Ну что ж,— сказала вдруг Софья Андреевна,— если Льва Николаевича сошлют куда-нибудь, мы все поедем с ним,— и она особенно ласково и нежно посмот­рела на него. Чувствовалось, что ее охватили любовь, жалость и страх за этого дорогого и близкого, а главное, старого, старого человека. Все замолчали. Лев Нико­лаевич, по-видимому, не хотел продолжать этот разговор и, обратившись к отцу, неожиданно заговорил с ним об искусстве…

Как и всегда, во всех своих рассуждениях Лев Николае­вич начинал с беспощадной критики и отрицания. И в этот вечер он говорил, что «Война и мир», «Анна Каренина» и все вообще художественные произведения европейской лите­ратуры, начиная с Шекспира, не могут быть бессмертными. Все это умрет, потому что станет непонятным будущим по­колениям.

—   Нет,— возразила Софья Андреевна,— «Детство» и «Кавказский пленник» никогда не умрут!

—   «Кавказский пленник»? — сказал Лев Николаевич.— Да, это хорошая вещь, но «Детство»?.. «Детство» уже и те­перь отжило свое.

—       Вы всю художественную литературу выкинули,— возражал отец,— все эти два шкафа,— и он указал рукой на свою библиотеку.— Но я всю изящную литературу готов бы был уступить вам, то есть, в сущности, вовсе не готов,- горячо перебил он сам себя, — но «Войну и мир» и «Анну Каренину» ни за что не уступлю. Я не знаю ничего Выше этих произведений.

Лев Николаевич улыбнулся и пожал плечами.

—  Нет,— сказал он,— художественная литература вступила на ложный путь еще с эпохи Возрождения. Раньше было народное творчество — былины, миннезингеры, мистерии, а здесь стали писать на мертвых языках для образо­ванных, богатых людей, а не для всех, и эта литература ум­рет, будет непонятна, и слова непонятны. Нельзя без массы комментариев будет читать. А возьмите-ка Гомера, для «Илиады» и «Одиссеи» комментариев почти не нужно. Все ясно. Говорит, например, Гомер, что его герой сел в лодку, и тут же он рассказывает вам, что это за лодка, как сделана и т. д. А в наших романах как часто мы говорим намеками, которые понятны только кружку богатых людей, совершенно непонятны простому человеку и будут ненужны и неинте­ресны последующим поколениям.

Как и всегда, Лев Николаевич бывал во многом парадок­сален; он оживился, и было интересно слушать его.

—   Я теперь,— продолжал он, — читаю об эстетике, просто обложился весь книгами. Здесь важнее всего немцы— Баумгартен,— вы знаете его? Это предшественник Канта. Он-то и выставил впервые знаменитую триаду: красота, доб­ро, истина. Принцип этот неверен, неверно определение красоты.

—   По-моему, — заметил отец, — правильнее ваша триада, помните в «Войне и мире»: простота, добро и правда.

— Да… ну нет, неверно и это,— возразил Лев Николае­вич.

Он помолчал и так и не сказал тогда, какое определение искусства считал бы правильным.

Pages: 1 2 3 4

Комментарии запрещены.

Используйте поиск