Неизданные пометы П.И.Чайковского на публицистическом произведении Л.Н.Толстого (часть 2)

что лучше”: человек должен оставаться пассивным „зрителем” и лишь „сокрушаться о падении Адама и радоваться о спасении Христом”.
Чайковский солидарен с Толстым также и в его критике того положения, вытекающего из сущности традиционного догматического учения, согласно которому человек не должен проявлять таких сил своей духовной жизни, как „любовь к добру и истине” и стремление „освещать разумом явления жизни”, ибо „все это не только не важно, по этому учению, но это есть прелесть или гордость”.
Чайковский подчеркнул выделенные здесь курсивом последние шесть слов, ибо любовь к добру и правде, уважение к разуму человека составляли существеннейшие черты его характера.
Особенно соответствуют взглядам Чайковского следующие строки Толстого, в которых писатель возражает против утверждения того, что якобы земная жизнь „со всеми ее радостями, красотами, со всей борьбой разума против тьмы,— жизнь всех людей, живших до меня, вся моя жизнь с моей внутренней борьбой и победами разума — есть жизнь не истинная, а жизнь павшая, безнадежно испорченная; жизнь же истинная, безгрешная — в вере, т. е. в воображении, т.е. в сумасшествии”.
Чайковский подчеркнул, солидаризируясь с Толстым, выделенные здесь три последних критических строки и снабдил их на полях двумя восклицательными знаками, ибо его оптимистическому и жизнеутверждающему мировоззрению подобное отношение к жизни, проповедоваемое догматическим клерикальным учением, было абсолютно чуждо.
Однако, солидаризируясь в критике приведенного положения, он был далек от представлений Толстого о той жизни, какая должна, согласно идеалу писателя, воцариться на земле. Вот почему, критикуя Толстого—„назойливого теоретика и моралиста”,—Чайковский, очевидно, после нового прочтения „Исповеди” и „В чем моя вера?”, занес в 1886 г. в свою записную книжку следующие строки: „Толстой говорит, что прежде ничего не знал и имел сумасшедшую уверенность учить людей, именно не зная. Он раскаивается в этом, однако и теперь учит. Значит, зная. Почему? Откуда в нем эта уверенность? Не есть ли это признак легкомысленного самомнения? Ведь истинный философ знает только, что он ничего не знает? Мотив всех умствований—есть чисто личное чувство уходящей жизни и страх смерти. Он говорит, что неизбежность смерти — истина, остальное „все ложь”. Почему? Почему юноша, называющий жизнь высшим благом и видящий истину только В одном наслаждении — не может сказать с таким же нравом: „Остальное все ложь”.
В то же время отрицание Толстым „верования в будущую личную жизнь” находилось в полном согласии с убеждениями Чайковского, с удовлетворением подчеркнувшего следующие строки во втором абзаце на 149-й странице рассматриваемой книги: „Как ни странно это покажется, но нельзя не сказать, что верование в будущую личную жизнь есть очень низменное и грубое представление, основанное на смешении сна со смертью и свойственное всем диким народам”. В полном соответствии со своим убеждением в отсутствии потусторонней жизни композитор отчеркнул справа на стр. 120-й также и следующую критическую мысль Толстого, направленную против догматического богословии „Утверждается, что мертвые продолжают быть живы. И так как мертвые никак не могут подтвердить того, что они умерли, так же как камень не может подтвердить того, что он может или не может говорить, то отсутствие отрицания принимается за доказательство и утверждение, что люди, которые умерли, не умерли. И еще с большею торжественностью и уверенностью утверждается, что после Христа верою в него человек освобождается от греха, т. е. что человеку после Христа не нужно уже разумом освещать свою жизнь и избирать то, что для него лучше”.
Отрицание Чайковским веры в потустороннюю жизнь, как и скептическое отношение к догматической религии, сложилось у него еще в молодости. Он тогда уже преклонялся лишь перед творческой силой человека.
„В эту эпоху,— писал Модест Чайковский, брат композитора, имея в виду середину 60-х гг.,— религиозные воззрения его имели скорее отрицательный характер… Он говорил…, что не верит в загробную жизнь личности, но верит в бессмертие, поскольку живо то, что сделал человек: „Мы все исчезнем, но не исчезнут люди как Бетховен, потому что вечно будет жить в своих творениях; мысли и чувства его остались, но сознания теперь больше нет, как не будет и нашего”.
Это убеждение, с годами все более укреплявшееся, сохранилось у Чайковского до последних дней его жизни. Хотя он и не мог до конца освободиться от религиозных чувств, воспитанных в нем с детства, он всегда отвергал представление о существовании потустороннего мира и прочие религиозные догматы. Он был „пленен пантеистическим взглядом на будущую жизнь и на бессмертие”; он верил в вечность природы, в бесконечный процесс ее развития и был убежден в материальности мира, в материальности человека, в котором видел одно из явлений природы. „Я давно уже утратил веру в догматы. Догмат о воздаянии в особенности мне кажется чудовищно несправедливым и неразумным,— писал он в 1877 г.— Я… пришел к убеждению, что если есть будущая жизнь, то разве только в смысле неисчезаемости материи и еще в пантеистическом смысле вечности природы, в которой я составляю одно из микроскопических явлений. Словом, я не могу понять личного бессмертия… Я пришел к убеждению, что вечной жизни нет”.
Характерно, что в 90-х годах, когда Чайковский увлекался (учением философии Спинозы, он неоднократно подчеркивает именно те строки в произведениях философа, в которых отвергается бог как „потусторонняя причина всех вещей”. Кстати, он неоднократно подчеркивает и отчеркивает и те строки в произведениях Спинозы (отмечая их, кроме того, восклицанием „Это восхитительно!!!”), в которых философ бичует ханжество и лживость попов, спекулирующих на невежестве и суеверии людей,— и те строки, в которых воздается должное науке, человеческому разуму.
Не менее показательны в этом отношении едкие, саркастические пометы Чайковского на полях „Богословского вестника”, который он читал за несколько месяцев до кончины.
Материалистические, хотя и непоследовательные, черты мировоззрения композитора и, главным образом, его просветительская направленность, обусловленные исторической обстановкой той „эпохи неистовой”, когда они формировались, определили его убеждение в чрезвычайно прогрессивной, исключительно важной роли науки и философии в развитии общества. Именно в них, в человеческом разуме видел он, как и другие просветители, надежду на осуществление „естественных стремлений человеческой натуры” к счастью, к радости.
И нет ничего удивительного в том, что в двух местах книги „В чем моя вера?”—на стр. 123-й во втором абзаце и на стр. 125-й, также во втором абзаце — Чайковский помечает вопросительными знаками именно те места, где Тол стой, выдвигая религию в качестве руководительницы человеческого разума, принижает роль науки и философии, отводя им лишь роль слуг, выполняющих ее указания и идущих по пути, уготованному им религией, открывающей смысл жизни людей; где он отказывает им в благородном назначении — помочь человеку „самому быть и жить лучше”.
Эти знаки недоумения, в связи с выпадами Толстого против науки и философии, свидетельствуют о том, что при всех противоречиях, свойственных мировоззрению великого композитора, он до последних своих дней оставался верен просветительским идеалам 60-х годов.

Pages: 1 2

Комментарии запрещены.

Используйте поиск